Чувствуя ее пальцы на своем локте, Патрик вышел вместе с ней в сад и, слегка поддерживая ее, направился к садовому столику, за который они уселись.
Когда Джордана взглянула на него через стол, он не мог отделаться от жуткого ощущения, что эти незрячие глаза видят под внешней оболочкой настоящего, спрятанного от всего мира Патрика.
– Ты что-нибудь можешь видеть? – Голос его бестактным, назойливым скрежетом нарушил безмятежность сада.
– Свет, тьму. Неясные тени – когда условия хорошие. – Она была бесстрастна до такой степени, как будто вела разговор о погоде.
– А сейчас хорошие условия? Ты видишь меня?
– Нет, Патрик, – сказала она почти нежно, словно понимала, что ее слова доставляют ему боль. – То, в чем мне отказывает зрение, компенсируют другие чувства. Ты сейчас сидишь. Голос звучит со мной на одном уровне. Если бы ты стоял, он доносился бы сверху. – Джордана легонько хмыкнула. – Здравый смысл подсказывает, что ты сидишь напротив меня, поскольку я слышала скрип стула о гравий и еще потому, что больше здесь сесть некуда.
– Тогда, в ресторане, я мог бы поклясться…
– Ты был всего лишь голосом. Я не могла увидеть тебя. И никогда не увижу.
Он вспомнил, как лежала на руке Конроя ее рука, как она пробиралась между крошечными столиками.
Уверенная, спокойная. Изящные пальцы, скользящие по креслу, осторожно изучающие, узнающие. Пустой бокал в ее поднятой руке, а потом, наполненный, аккуратно опустившийся на стол. Ее удивление при появлении незнакомца. Смущение, робость, колебание не знакомый ли?
Реакции, действия, превратившиеся в инстинкты.
Укоренившиеся настолько, что справлялись с любой неожиданностью. Привычки, воспитанные годами.
Патрик вдруг понял, что сжимает край стола, и заставил себя расслабиться.
– А ты давно не видишь?
– С рождения.
Он шумно выдохнул. Почему-то он не был готов к такому ответу. Думал, что много лет, но не всегда.
Страшно было представить, что она никогда не видела солнца, цветка или, например, утра, как в его любимой Шотландии. Значит, она и понятия не имеет, насколько прекрасна.
– Как? – глухо повис между ними его вопрос. Наверное, это жестоко и грубо, но Патрику нужно было знать.
Если ее и задела его бестактность, Джордана этого не показала. Она даже не отвернулась, не отвела глаз.
– Я родилась преждевременно. В боксе для новорожденных что-то случилось. Двадцать восемь лет назад это не было редкостью.
– Но ведь твоя семья должна была что-то делать, искать пути, возможности лечения. Медицина постоянно развивается. Каждый день появляются новые лекарства, новые методы.
– Да, меня пытались лечить. Папа не оставлял попыток до самой смерти. Мне тогда было девять. А потом бабушка махнула на это дело рукой. Раз необратимое повреждение, сказала она тогда, нечего и стараться… По крайней мере в этом она оказалась права. Что-то промелькнуло на ее лице, что-то доселе не виданное Патриком. Промелькнуло и исчезло – слишком быстро, чтобы он смог это распознать.
– Бабушку твоя слепота возмущала, не так ли? Он сделал попытку объяснить непонятный промельк. Она стеснялась твоей неполноценности?
– Да, она меня презирала. – Улыбка ее стала мрачной, и Патрик удивился, что в незрячих глазах может быть столько тоски. Но она быстро взяла себя в руки и продолжала будничным тоном:
– За неполноценность и за то, что я не мальчик, который унаследовал бы фамилию Даниэль. Теперь, когда моя мама снова вышла замуж и живет в Швейцарии, из нашей семьи остались только мы двое, бабушка Эмма и я. Желчная старуха и слепая внучка. Последние из династии Даниэлей.
– Ты не поддерживаешь отношений с бабушкой?
– Она отказалась видеть меня с тех пор, как мне исполнилось восемнадцать.
– И что же произошло, когда тебе исполнилось восемнадцать, Джордана? – спросил Патрик, недоумевая, какой проступок могло совершить существо столь юное и к тому же почти беспомощное.
– Ничего особенного, просто моя бабушка – истинная южанка, гордая, чопорная, с допотопными понятиями о фамильной чести. Она помнит те времена, когда дети вроде меня считались позором для семьи, их положено было прятать от посторонних глаз. У нее вообще тяжелый нрав, мама тоже не смогла с ней ужиться после смерти отца. В конце концов мой позор открылся, и сочувствие знакомых бабушку доконало. У нас с ней есть одна общая черта – мы обе ненавидим жалость. Но эта черта нас не сблизила, наоборот – как только я повзрослела, мы разошлись окончательно и бесповоротно.
Сострадание было не в натуре Патрика, все единодушно считали его человеком черствым. И все же сейчас, слушая печальный рассказ Джорданы в освещенном угасающим солнцем саду, он мечтал привлечь ее к себе, утешить, излить искреннее негодование, вызванное жестокостью несгибаемой Эммы Даниэль.
Ощущение было слишком новым, для него не находилось слов. Момент оказался упущен. Он молчал, удивляясь про себя, почему Джордана, столько недель избегавшая его, теперь решила рассказать почти незнакомому человеку эту глубоко личную историю. Он понимал, что она к таким излияниям не привыкла и, может быть, откровенничает впервые в жизни.
Как будто устав от напряжения, Джордана легонько прикоснулась кончиками пальцев к вискам, где бились под тонкой кожей жилки. Потом медленно провела ладонью по волосам, пытаясь пригладить их пальцами, но лишь растрепала еще больше.
Для всего мира она была мечтой, ускользающим миражем. Сейчас, здесь, в своем саду, она была женщиной из плоти и крови, со своими заботами. Если мир еще не весь был у ее ног, он рухнул бы, увидев такую Джордану.